Золотая тетрадь
Савл пришел в мою комнату, он начал беспокойно расхаживать по ней кругами, словно выискивая что-то, потом он заприметил новую тетрадь и налетел на нее ястребом.
— Ой, до чего красивенькая, — сказал он. — А зачем она тебе?
— Пока не знаю.
— Тогда отдай ее мне, я ее хочу, — сказал он.
Я почти ответила: «Хорошо, бери», я чувствовала себя китом, который почти неудержимо хочет выпустить из себя струю воды. Я рассердилась на саму себя, потому что я так хотела иметь эту тетрадь и чуть было не отдала ее ему, по первому же его требованию. Я понимала, что эта потребность подчиняться, угождать — часть садомазохистского цикла, в котором мы с ним пребываем. Я сказала:
— Нет, ты ее не получишь.
Мне крайне нелегко далась эта фраза, я даже заикалась, когда произносила эти слова. Он взял тетрадь со стола и сказал, смеясь:
— Дай мне, дай мне, дай мне. Дай-дай-дай.
Я ответила:
— Нет.
Он ожидал, что я ее отдам, к отказу он готов не был, ведь он так шутя, по-детски произнес это «дай-дай-дай», и теперь он замер, поглядывая искоса на меня и бормоча: «Дай мне, дай-дай-дай» детским голоском, и ему было уже явно не до смеха. Он стал ребенком. Я видела, как новая или, точнее, старая его личность заходит в него подобно пробирающемуся в чащу зверю. Его тело гнулось, изгибалось, превращалось в оружие; его лицо, такое оживленное, умное, скептичное, когда он «в себе», стало лицом маленького убийцы. Он резко развернулся, как хлыстом ударил, прижал к груди тетрадь, он был готов выскочить вон из комнаты; (19*) и я отчетливо его увидела: дитя трущоб, мальчишка из детской шайки, вот он хватает что-то с прилавка в магазине или со всех ног бежит, пытаясь ускользнуть от полицейских. Я сказала: «Нет, нельзя», как я сказала бы ребенку, и он пришел в себя, не сразу, постепенно, все напряжение его оставило; он положил тетрадь на стол, с какой-то даже благодарностью, стал снова добродушным и спокойным. Я подумала: как странно, ведь ему нужен кто-то, кто умеет властно говорить «нет», а при этом его занесло именно в мою жизнь, в жизнь человека, которому так трудно дается это слово. Ведь теперь, когда я его произнесла и Савл положил на стол тетрадь, в каждом изгибе его тела, в каждой черте его лица просматривался обездоленный ребенок, у которого только что отобрали то, что было ему очень нужно, я сразу почувствовала себя больной, мне очень захотелось сказать ему: «Возьми ее, ради всего святого, это все неважно». Но теперь я уже не могла этого сказать, и меня напугало то, как быстро этот незначительный предмет, хорошенькая новая тетрадь, стал предметом спора, частью нашей битвы.
Савл немного постоял в дверях, покинутый и одинокий; я наблюдала, как он расправляет плечи, слегка, высокомерно ими пожимает, я видела, как тысячу раз в детстве он так вот расправлял плечи, «засовывал к себе в карман поглубже все свои беды», как должен делать каждый, по его словам.
Потом он сказал:
— Что ж, пойду к себе наверх и поработаю.
Савл медленно ушел наверх, но он не стал работать, я слышала, как он там мечется и кружит. Потом снова появилось напряжение, хотя несколько часов я была от него полностью свободна. Я наблюдала, как руки боли ложатся мне на живот, как пальцы боли впиваются мне в шею и в поясницу. Больная Анна вернулась и в меня вселилась. Я знаю, что ее призвали рыщущие там, наверху, шаги. Я поставила пластинку Армстронга, но доброе наивное веселье этой музыки было слишком от меня далеким. Я ее сменила на Маллигана, но нотки жалости к себе в моей квартире зазвучали как голос царящей в ней болезни, поэтому я выключила музыку и стала думать: «Скоро домой вернется Дженет, мне надо все это прекратить, мне пора остановиться».
День отстоял темный и холодный, без единого, пусть даже зимнего, проблеска солнца; а сейчас за окнами сыплет дождь. Шторы задернуты, включены оба парафиновых обогревателя. В комнате темно, по потолку пляшут, слегка мигая, золотисто-красные узоры, от обогревателей, рдеет огонь в газовом камине, весь его яростный накал не может проникнуть в холод дальше, чем на какие-то считанные дюймы.
Я так сижу уже давно, рассматриваю хорошенькую новую тетрадь, я ее поглаживаю, восхищаюсь ею. На самом первом листе Савл нацарапал карандашом, когда я этого не видела, старое детское заклинание:
Кто сюда посмотрит,Тот будет проклят, тот будет проклят.Я так сказал,Я так пожелал.Савл Грин, еготетрадь. (!!!)Меня это рассмешило, так что я чуть было не пошла наверх, чтобы отдать ему тетрадь. Но я не сделаю этого, не сделаю, не сделаю. Я спрячу синюю тетрадь вместе со всеми остальными. Я спрячу все четыре тетради. Я начну новую тетрадь, вся я буду в одной книге.
Конец синей тетради был обозначен двойной жирной черной чертой.
ЗОЛОТАЯ ТЕТРАДЬКто сюда посмотрит,Тот будет проклят, тот будет проклят.Я так сказал,Я так пожелал.Савл Грин, еготетрадь. (!!!)В этой квартире так темно, так темно, кажется, что темнота — это та форма, которую принимает холод. Я прошлась по всей квартире, зажигая везде свет, темнота отступила во внешний мир, за окна, ее холодные формы пытаются, давя на стекла, проникнуть снова внутрь. Но когда я включила свет в своей большой комнате, я поняла, что это было ошибкой, свет ей чужд, поэтому я позволила вернуться темноте, обуздываемой двумя парафиновыми обогревателями и сполохами газового камина. Я прилегла и стала думать о маленьком земном шаре, одна половинка — в холодной темноте, крутящемся на бескрайних просторах темноты. Вскоре пришел Савл и лег рядом со мной.
— Это необыкновенная комната, — сказал он, — она — как целый мир.
Он подложил руку мне под шею, я чувствовала ее силу и тепло, мы стали заниматься с ним любовью. Потом он спал, а когда он проснулся, он был теплым, его не заполнял смертельный холод, который так меня пугает. Он заметил:
— Что же, вот теперь, пожалуй, я смогу и поработать.
Эгоизм этой фразы был настолько откровенным, каким бывает и мой эгоизм, когда мне что-нибудь очень нужно, что я начала смеяться. Он тоже засмеялся, мы не могли остановиться. Мы, хохоча, катались по кровати, потом свалились на пол. Потом он вскочил на ноги, сказав с чопорным английским выговором:
— Так дело не пойдет, так дело точно не пойдет. — И, продолжая хохотать, он вышел вон из комнаты.
Демоны покинули мой дом. Вот что я подумала, сидя на кровати, обнаженная, обогреваемая теплом трех огней. Демоны. Как будто страх, ужас и тревога были не во мне, не в Савле, а были внешней силой, которая сама решала, когда ей приходить и уходить. Я так думала, обманывая саму себя; потому что я нуждалась в этих минутах чистого счастья — я, Анна, голая сижу в кровати, груди сжаты моими обнаженными руками, которыми я опираюсь о кровать, в воздухе запахи секса и пота. Мне показалось, что теплой силы счастья моего тела хватит, чтобы отогнать прочь все страхи мира. А потом наверху снова начались шаги: он ходил, двигался, гонимый с места на место, у меня над головой, как будто бы там перестраивалось, готовясь к бою, войско. У меня свело живот. Я наблюдала, как мое счастье угасает. Мое мироощущение мгновенно изменилось, стало мне чужим. Я вдруг почувствовала, что собственное тело мне противно. Со мной такого раньше не бывало; и я даже себе сказала: «Привет, а это что-то новенькое, это что-то такое, о чем я раньше только читала в книгах». Я вспомнила, как Нельсон мне рассказывал, что иногда при виде тела своей жены он начинает ненавидеть его за его женскость; он ненавидит его за волосы в подмышках и в промежности. Иногда, он говорил мне, жена кажется ему каким-то пауком, вся она — это раскинутые в стороны, ищущие кого бы схватить руки, ноги, а в самом центре — волосатый, жадно все пожирающий рот. Я сидела в кровати и смотрела на свои тонкие белые ноги, на свои тонкие белые руки, на свои груди. Мой влажный клейкий центр был мне отвратителен, а когда я посмотрела на свою грудь, я сразу вспомнила, какой она была, когда ее переполняло молоко, и эта мысль оказалась вовсе не приятной, а совершенно тошнотворной. От этого чувства отчуждения от собственного тела у меня поплыла голова, сознание плыло, пока я не начала в отчаянии кидать якорь мысли в надежде за что-то уцепиться, и уцепилась я за то, что проживаемое мною — это вовсе не мои мысли. Я проживала в своем воображении, и это происходило со мной впервые в жизни, чувства гомосексуалиста. Впервые гомосексуальная литература отвращения показалась мне осмысленной, понятной. Я осознала, как много гомосексуальных ощущений, чувств витает в воздухе, свободно и повсюду, и даже в людях, которые никогда в жизни не признают, что это слово имеет к ним отношение.