Марина Цветаева. Письма 1933-1936
_____О Н<иколае> П<авловиче> Гронском. Вы правы, Гронский был моей породы [1029]. Откуда вы знаете о нашей дружбе и ее плацдарме (ибо дружба была — боевая) — медонском королевском лесе и, даже, лесах? Я была его первая любовь, а он — кажется — моя последняя. Это был мой физический спутник, пешеход, тоже го*рец, а не мо*рец. Потом мы разошлись (c’est le cas de dire [1030], — мы, так много ходившие вместе, — сошедшиеся — как спевшиеся!) из-за вещи, которой никто не понимает (отец, мать — и даже я сама). Значит — не из-за нее. Значит, она — повод, и расхождение было заложено — м<ожет> б<ыть> именно в этом большом согласии нашего пешеходчества.
…Я читала его тетрадку, которая выйдет книгой, первой книгой (всех будет — три). И выйдет — в Ваших краях. Кажется, в нашем бывшем Юрьеве [1031].
(Отец сидел и читал его письма ко мне, а я его тетрадку — тоже ко мне.) Там одно посвящение мне [1032] (м<ожет> б<ыть> есть маленькая неточность, привожу из памяти)
Марине Цветаевой
Из глубины морей поднявшееся имя,Возлюбленное мной, как церковь на дне моря.С тобою быть хочу во сне, на дне хранимымВ бездонных недрах твоего простора.Ушед в………сон с собором чернымИ ангелы морей мне будут вторить хором [1033],Когда же в день Суда, по слову Иоанна,Совьется небо, превратившись в свиток,Я буду повторять во сне: — Осанна!Оставленный, и в день Суда — забытый.(1928 г., 18 лет)Одно — мне — и все остальные — некоей «В.Д.» [1034], но — очень странно-с моими приметами. (Эту «В.Д.» я видела — между горной фляжкой и еще чем-то горным — в его посмертной комнате. Веселая хорошенькая современная барышня, снятая лежа, — лицом к зрителю. Смеется.) Я тогда ходила в пелерине, самой простой, грубой, темно-синей, сестре-милосердинской, только без креста. Так не только тогда, так никто никогда не ходил, — значит и «В.Д.» И такие строки — или вроде — о крылатом безруком существе (плащ дает крылья и лишает рук!) — посвященные ей, которая, очевидно, ходила в модном поколенном пальто. (Пелерина была дли — ин — на — я.)
Ясно, явно, что он, написав мне, потом, с досады, с обиды, одним махом пера — ей, ибо буквы посвящения — другими чернилами, — postfact’ными. (Вся книга — черными, все посвящения ей — лиловыми, видно, что надписал всё сразу, — решив.)
Уцелела вся наша переписка. «Письма того лета» — так бы я назвала А то лето было — тысяча девятьсот двадцать восьмое. Я была на* море, он — в Медоне. Двадцать семь — его писем, и, кажется, столько же моих. (Своих, естественно, не считала) [1035].
_____Я написала о Белла-Донне короткий исчерпывающий отзыв (ПОСМЕРТНЫЙ ПОДАРОК) [1036], который до сих пор — три месяца! — валяется в Послед<них> Новостях. О их же поэме, о сыне их сотрудника и даже больше — и не хотят: молча, как ничего (всего) моего. Статья разрублена мною, по подневольному требованию отца, — ПОПОЛАМ, просто под трехсотой печатной новостной строкой — подпись [1037]. Остающаяся часть, по тайному сговору с П<авлом> П<авловичем> Гронским, воровски должна была идти под другим названием (Корни поэзии) с ввинченной вводной фразой. Ибо двойного фельетона мне не дают, а вещей с продолжением — не печатают. Но и это не помогло. (Демидов, от которого всё зависит, П<авла> П<авловича> Гронского вел за гробом, и он знает, что* для отца каждое слово в печати — о его сыне, знает и мою дружбу с Н<иколаем> П<авловичем> — и именно мне не дают сказать о Белла-Донне. (Были уже статьи Адамовича и Бема (в Мече) [1038]. Надо мной здесь люто издеваются, играя на моей гордыне, моей нужде и моем бесправии. (Защиты — нет.) Мою последнюю вещь (Сказка матери) — изуродовали: сорок самовольных редакторских сокращений посреди фразы. Убирали эпитеты, придаточные предложения, иногда просто два слова (главных! то, ради чего — вся фраза. Ведь это — детская речь!).
Сказка матери — не моя вещь. Отказываюсь [1039].
_____От меня, после 2-летнего невыносимого сосуществования, ушла дочь — головы не обернув — жить и быть как все [1040]. Та самая Аля. Да.
От черной работы и моего гнета. У меня — само-вес, помимовольный. Не гнету я только таких как я. А она — обратная. Круглая, без ни одного угла. Мне обратная — во всем.
<Приписка на полях слева.>
Письмо не кончаю, а обрываю [1041]. Если быстро отзоветесь — напишу еще. Сколько подчеркнутых мест! Я вся — курсивом. До свидания — в письме.
МЦ.
Впервые — Русский литературный архив. С. 221-224 (с купюрами). Печ. полностью по СС-7 С 395-399.
17а-35. Ю.П. Иваску
<8 марта 1935 г.> [1042]
<…> Что пишу? Ничего. Зарабатываю переводами бездарных революционных <зачеркнуто: стихов> песен [1043]. Посылаю два образца — и переводы, <…> Мне жаль себя, своей головы, своих рук — на это.
Оплачивают — 12 строк из 40 — равно 25 франкам. Переводя песни, я работала неделю, всё свое свободное время, а денег еще не видела.
Топлю, вытрясаю из печи, все время гаснущей, готовлю, мою посуду, 4 раза (8 концов) хожу за сыном в школу, штопаю, стираю, мету. С уходом дочери весь дом на мне. От этой помощи и ушла. Бог с ней!
У меня позорно-черная жизнь, которой Вы не мыслите. Даже вечером не могу уйти продышаться — сын не хочет оставаться один, да я бы никогда и не оставила, ибо я немецкая мать, ежеминутная и комнатная. Так же растила и Алю. У меня вся жизнь (18 лет — 40 лет) ушла на детей.
Жизнь — как последний год в Советской России. Там тогда были — друзья. И мои стихи были нужны. Здесь — никому. Здесь я не числюсь.
Мое единственное утешение — сын (очень своеобразный и <нрзб.>, в меня по характеру) и дерево: каштан перед окном комнаты, в окне комнаты. Он скоро будет цвести.
Но у других природа — фон. У меня она сама — действующее лицо.
_____Н<иколай> П<авлович> Г<ронский> — литовского происхождения. Шляхтич [1044]. Невероятная самостоятельность (из-за нее и разошлись) [1045]. Из него ничего не могло выйти, кроме поэта, Это мой единственный поэт выкормыш, кость от кости.