Barfuss (Босиком по мостовой) (СИ)
========== Часть I. Кастиэль рисует розу ==========
Кастиэль рисует розу. Он ненавидит рисовать, но каждый день садится за этот пластиковый стол, берет в руки карандаш и пытается. Каждый вечер он в гневе рвет листочки с набросками и каждое утро просыпается с новым желанием рисовать, потому что рисование для него подобно идеалу совершенства. В его представлении риссовать необходимо до последней линии, так чисто, как у него никогда не получается вечером. Бумага рвется от постоянных попыток стереть неправильную линию, карандаш тупится, а Кастиэль забывает его поточить, и вот он, результат – невзрачный рисунок, словно бы нарисованный неуверенной детской рукой, переходящий в грубый, жирный контур, размазанный непослушными пальцами. Кастиэля не нужно уговаривать пойти на групповую терапию, он всегда согласен, но в такие дни просто стоит перед огромным холстом, отданным ему на растерзание и наслаждается тем, как распускается нарисованная роза на этой белизне в его фантазии. Сестра ругает его каждый раз за то, что он даже не подумал взять в руки кисточку, тогда как Кастиэль улыбается по-особому, застенчиво и смущенно, когда понимает, что нарисованную его воображением красоту видит лишь он один. Часто он протягивает руку, чтобы коснуться влаги на прекрасных листьях, но каждый раз натыкается на бумагу. И тогда очарование исчезает, перед его взором встает снова нетронутый холст, а гневный тон медсестры заставляет инстинктивно сжаться и замолчать. Но Кастиэль всегда молчит. Он лишь ведет мысленные диалоги с самим собой: долгое время он был уверен, что их слышат все, и что это – нормально. В этом заведении он впервые узнал, что никто его не слышит. С ним занимались психологи и знатоки человеческих душ, а Кастиэль только смотрел на них виновато и молчал. Он просто не знал, зачем нужно говорить.
Но когда Кастиэль рисует розу, слабый отзвук его настоящего голоса, несмотря на плотно сжатые губы, все же доносится до его соседа слева. Если попробовать прислушаться, можно подумать, что Кастиэль напевает одному ему известную песню, но его сосед слишком занят своей второй личностью, чтобы обращать на это внимание.
Кастиэль рисовал Розу, когда у него впервые в жизни созрел план.
***
- Пошел в жопу, ублюдок сраный! – проорал в ответ Дин, в ярости сметая с барной стойки все чисто отмытые им же самим стаканы. Те с громким звоном разбились прямо вымытом им же самим полу, а следом раздалась еще более отборная ругань. Дин не проработал здесь и трех дней, когда этот ублюдок смел заявить ему, что сегодня платы не будет, потому что Дин слишком небрежно отмыл стаканы и не долил кому-то несколько миллилитров дешевого пойла. Этот жирный ублюдок следил за ним на протяжении трех дней и подумал, что его, Дина Винчестера, можно подстроить под личные цели. Его масляный взгляд Дин ловил на себе каждую секунду, и поначалу старался удержаться.
Дело даже не в том, что это его десятая попытка устроиться на работу за две недели. Откуда-то он уходил сам в первый же день, откуда-то его выставяли на второй, и только вспоминая своего куратора досрочного освобождения, Дин старался продержаться здесь подольше. И когда хозяин, этот немецкий выродок, сделал ему недвусмысленный намек на то, что если он хочет зарабатывать, ему придется подработать пару минут в личных целях босса, то Дин с каким-то злорадным удовлетворением подумал, что он продержался три дня. После этой обнадеживающей мысли кулак Дина с поражающей силой смял лоснящееся лицо еще не понимающего ничего хозяина. Одного удара хватило, чтобы сломать плоский нос, разбить бровь и губу, благо у Дина была достаточная практика на улицах. Он бы отрезал этому уроду еще и яйца, но не был уверен, что желал их видеть.
Только на выходе из бара Дин сообразил, что немец уже бросился к телефону вызывать полицию и сообщать личность пострадавшего. Он думал быстрее, чем когда-либо. В прошлый раз его брат вытащил его из-за решетки, после чего Дин не раз пожалел, что вообще позвонил Сэму, но в этот раз он подобного унижения не перенесет. В два прыжка он вернулся обратно к подсобке немца, вынес плечом слабенькую дверцу и схватил немца за горло. Не то, чтобы он был сторонником постоянного насилия, но необходимо было что-то сделать, чтобы немец даже не подумал звонить в полицию.
- Дело в том, - прорычал ему Дин, крутя перед его лицом в своей руке маленький складной ножик. – Что достаточно пяти движений, и ты не сможешь показаться на людях. Стоит мне сейчас выйти из себя еще на минутку, и на твоем лбу будет красоваться вечный шрам в виде надписи, которая отлично тебя характеризует. Видел «Бесславных ублюдков», мразь? – спросил он даже нежно, прижимая нож к блестящему от пота лбу. Немец так затряс головой, что его второй подбородок волнами задрожал. – Вот вроде бы фюрера давно нет, а дикое желание убивать осталось, - он нажал на рукоятку ножа, и немец тут же заорал от боли, вырываясь. Но в своем тесном кабинетике он сам загнал себя в угол, и Дин легко удерживал неповоротливое, но слабое тело, пока вырисовывал первую букву «G». Затем, подумав, исправил ее на «F». Чтобы дольше мучился. – Позвонишь в полицию или кому-нибудь еще, и я допишу слово «пидор» до конца, договорились? – он даже понимающе заглянул в полные боли и тупой злобы глаза. – И даже если кто-нибудь из твоих прихвостней позвонит, я все равно приду и допишу. Да я в любом случае допишу, так что проверяй замки каждую ночь, Герман, - и он похлопал его по щеке, не замечая, что пачкает руку в крови.
Улица встретила его солнечным и жарким днем. Стоило ему переступить порог бара, как тошнотворное ощущение безысходности снова накрыло его. Мимо него проходили как назло улыбающиеся люди, разговаривающие большей частью на английском, но и немцев тоже хватало, проезжали на велосипедах, смеясь, маленькие дети, деловые люди говорили по телефону, и до Дина доносились очень важные, заумные, но такие пустые их фразы об акциях и компаниях. Дело было не в том, что Дин не умел зарабатывать деньги. Он умел работать руками лучше, чем большинство своих работодателей, но его проблемы с авторитетом были действительно серьезны. Никто не имел права пошлить на его счет, говорить в его сторону, оскорблять, смеяться и вообще дышать, будь он хоть трижды важной шишкой. У него была работа в автомастерской сразу после освобождения, где один его вид отпугивал коллег по работе на три недели, не меньше, но постепенно они привыкли и снова начали подтрунивать над ним, не скрывая своего презрения и якобы превосходства. Двоих Дин повесил к устройству, поднимающему машины на поверхность для ремонта, еще двоих спустил по конвейеру в отходник. После этого начались его проблемы с работой и, конечно, с деньгами.
В конце концов, от его гордости почти ничего не осталось. Он достал из кармана старый и потрепанный мобильный телефон, после чего еще минуту смотрел на знакомый номер отца. Джон Винчестер так долго старался заработать, чтобы прокормить семью, что однажды действительно неплохо разбогател и завел себе молодую жену, которая, как ни отвратительно, любила его не за деньги. За время его попыток заработать он часто уезжал, оставляя сыновей одних, поэтому никакой особенной любви между ним и сыновьями не наблюдалось. Теперь он, верооятно, был для отца чужим мужчиной, изрядно потрепанным жизнью. Но что бы отец ни пожаловал ему, Дин обязательно бы отработал.
- Да? – знакомый голос отца вернул его в те пять лет счастливой жизни, когда у него был и отец, и мать, и вообще все, что хотел ребенок. Но вот Мэри не стало, Джон Винчестер запил, затем долго выбирался из долгов и впервые уехал, оставив детей у какой-то из теток, которой делать было нечего, как следить за двумя дикарями. Ведь, если подумать, он и виноват в о всех бедах Дина. – Да, я слушаю, говорите, пожалуйста. Если вы по поводу покупки акций, -и Дин тут же нажал отбой. Он не мог слышать об этих акциях, о чем-то возвышенном, не мог вспоминать, как выглядит шикарный дом отца теперь на побережье, откуда с террасы можно было едва ли не прыгать в океан и плавать вдоволь. Он никогда не был там. Только Сэму хватало наглости приезжать к отцу и оставаться у него, потому что они, конечно, были из одной среды. А Дин вот не получился. Он так и представлял картину роддоме, когда врачи совершенно серьезно, передавая маленького Сэма в руки отца, произнесли: «Поздравляем, теперь у вас тоже есть нормальный сын».