Алексей Толстой
Он знает, что Господь не сотворил его непреклонным и суровым, не дал ему законченности; но здесь и прекращается его сознание – дальше идет уже та его незаконченность, которую видят лишь его читатели, та невыявленность и невыясненность «сонной души», та зыбь ее, которая незаметна для самого художника. У него бывают приливы души, но ему как будто больше, чем другим, за приливы надо платить отливами. Ему сродни и шумящее и спокойное море. Он не целый поэт; не весь, не сплошь он поэт. Толстой сам говорит в одном стихотворении, что в глубине его сердца таится много непетых песен, что из этой глубины идет шепчущий голос как ропот струй, – но заглушается шепот сердца шумом жизни, подобным вихрю, ломающему бор. Так боролись в нем два шума и отнимали у него полноту поэтичности. Можно убедиться в этом даже на том внешнем, но серьезном факте, что в своих лирических стихотворениях он злоупотребляет сравнениями, плодом рассудочности. У него – неприятная законченность сравнений, он слишком заботливо и тщательно подыскивает параллели, и, когда найдет последнюю черту сходства между физическим и духовным, между явлением сердца и явлением природы, когда, по своему обыкновению, привяжет свою эмоцию к какой-нибудь внешней идее, тогда, довольный этой налаженной симметрией, он успокаивается и ставит точку. Например, разве непосредственно, а не умно только следующее сравнение:
Обычной полная печали,Ты входишь в этот бедный дом,Который ядра осыпалиНедавно пламенным дождем.Но юный плющ, виясь вкруг зданья,Покрыл следы вражды и зла;Ужель еще твои страданьяМоя любовь не обвила?И для того, чтобы написать излюбленный им образ кроткой, печальной, несопротивляющейся женщины, он уподобляет ее листку, сизому дыму на жниве, цветам яблони, лощинке, затененной горами:
И как с вершин бежит в нее (в эту лощинку)Снегов растаявшая груда,Так в сердце бедное твоеСтекает горе отовсюда.На этом стихотворение кончается; но не кончается ли на этом и самая эмоция, – с совершенным сравнением не завершилось ли и чувство?..
У Толстого, нецельного дарованием и душою, вы замечаете двойственность и другого характера – в том отношении, что он мог бы о себе произнести слова из своего «Дон Жуана»:
Любовь и грусть, печаль и радостьВсегда межуются во мне.Он делит веселье с грустью пополам, уныние с отвагой, он восклицает: весело и горестно сердцу моему; он видит печальные очи, но слышит веселую речь.
В самом течении и ритме стихов дышит у него радость жизни; часто внутренним зрением улавливаешь на его лице веселую, шутливую, порою – насмешливую улыбку. Иной раз даже льется через край страстное, взволнованное и волнующее чувство. Хочется вздохнуть всею грудью, хочется крикнуть, – нужны междометия, звуки без понятий, один припев:
Гой, ты, родина моя!Гой, ты, бор дремучий!Свист полночный соловья!Ветер, степь да тучи!«Почуяло сердце, что жизнь хороша», и потому
Сердце скачет лихо:Ой, ладо, лель-люли!У него есть, у Толстого, неудержимый восторг перед счастием бытия, перед радостью дыхания, и прямо из души выливается один из прекраснейших звуков русской поэзии – эта светлая волна ранней весны, этот вечно свежий, полный восхищения и грусти клик человеческого сердца:
То было в утро наших лет! —О счастие! о слезы!О лес! о жизнь! о солнца свет!О свежий дух березы!Он вообще – поэт весны; так сказать, несомненная, очевидная, всем нравящаяся, она, приспособленная к общечеловеческому вкусу, является и его любимым временем года, «зеленеет в его сердце». Правда, отдельными мотивами есть у него и песнь об осени, о которой он так прекрасно говорит, что она наступает, когда «землей пережита пора роскошных сил и мощных трепетаний, стремленья улеглись», – но не эта «последняя теплота» природы влечет его преимущественное внимание. Нет, майское, счастливое, ласковое – вот что ликующими ручейками звенит у него в стихах, и кого не возбудит эта божественная игра, которая разыгрывается в свежем, в зеленом, в лесу молодом, где синеет медуница, где черемуха гнет свои пушистые ветви?
Теперь в ветвях березыПоют и соловьи,В лугах поют стрекозы,В полях поют ручьи,И много в небе реяПоет пернатых стай —Всех месяцев звончееВеселый месяц май!От этой звонкости «сердце млеет и кружится голова», и недаром Канут, ослепленный природой, обманутый коварной, усыпляющей властью весны с ее шиповниками и соловьями, не чуял близкой погибели, беды неминучей, – напрасно предостерегала его любящая супруга, напрасно взывала к нему: «любимый, желанный, болезный»…
Но в земной весне с ее васильками и синими кувшинчиками поэт не остался, веселый месяц май не удовлетворяет его и ощущается им как некая часть, которой он не в силах слить с целым. Подавленный своею дробностью и разрозненностью, Толстой всегда чувствует отдельно землю и отдельно небо; у него есть соседство двух миров, но не их тожество, на которое способна только душа внутренне претворяющая. Вселенная распадается для него на два полушария – не слито, не достигнуто великое Одно. И потому он часто в разных формах говорит о том, что душа его влекома в беспредельное, чует незримое, но что в то же время он не чужд и здешней жизни – она лишь не кажется ему «окончательной целью». Ибо цель – в цельности.
Гляжу с любовию на землю,Но выше просится душа —вот искреннее признание Толстого. Он любит землю, но возносится над нею и в своей лирике запечатлел отрадную – быть может, от других унаследованную, отчасти на веру принятую – веру, что земное не есть начало и не есть завершение жизни. Его религиозное чувство, правда, сильно умерено его эстетизмом, но в самой эстетике его, в его поэзии таятся и воспоминания о сверхчувственном и надежды на него. Он смотрит на жизнь, и ему кажется:
Все это было когда-то, —Но только не помню когда.Душа, как у Платона, вспоминает песни, которые уже звучали некогда, которые и теперь безмолвно живут в ней; и, может быть, лучшие псалмы каждого – это «мои непетые псалмы»; каждый, подобно Иоанну Дамаскину, внемлет «внутренним звукам» своего сердца. Все мировые звуки – отзвуки прошлого. Но есть и будущее; и верит поэт, что все наши слова сольются в Слово, откуда они истекли, что все наши отдельные любви сольются в одну Любовь, широкую, как море, что не вместят земные берега. И вот, Эрос, тоска по той вечности, которой Толстой не сумел постигнуть здесь, на земле, в берегах времени, обычная людская неудовлетворенность всякой данной жизнью, – это желание горнего и породило в нашем художнике его печаль, затуманило его майскую радость, вдохнуло в нее сладостную мелодию грусти. Вот почему и весело и грустно его сердцу; вот почему вылечится острою секирой раненная береза, но не залечит раны это больное сердце – вечная рана жизни, неисцелимая человеческая боль!..