127 часов. Между молотом и наковальней.
из Денвера ехать по крайней мере часов семь. Несмотря на успокоительные лекарства, голова соображает достаточно хорошо, чтобы видеть математическую оплошность.— Она вернется. Она была тут всю прошлую ночь после вашей операции. Наверное, она ушла позавтракать и будет через полчаса или около того.
Прошлой ночью? Завтрак? Я надолго задумываюсь над этими понятиями, озадаченный и усталый. Должно быть, сейчас утро.
— Какой сегодня день?
— Сейчас утро пятницы, — объясняет медсестра.
Она заканчивает свои дела, двигаясь точными движениями рядом с моей кроватью.
— А, — говорю я, но это звучит как тихий стон.
Я озадачен тем, что не могу связать вместе какие-либо события с тех пор, как потерял сознание на столе в операционной. Кажется, что я просто моргнул, и тут же очутился в другой комнате. От Денвера до Моаба далеко. Может, мама летела сюда?
— А как она добралась так быстро? — удается мне выдавить из пересохшего горла.
— Откуда приехала?
— Из Денвера.
— Сюда ехать всего четыре с половиной или пять часов.
— Пять часов? Этого не может быть. Пять часов до Моаба?
— А! Так вы, мой дорогой, не в Моабе, вы в Гранд-Джанкшн. Вас перевезли сюда прошлой ночью.
— О господи, — бормочу я, стараясь сориентироваться.
Я не помню этого перелета, только тот удивительный бросок на вертолете. Но Гранд-Джанкшн — это да, это я понял. Я в Колорадо.
Я обездвижен от истощения, что, в общем, неплохо, с учетом того, что меня окружает полный осьминожий набор трубочек, изолированных проводов и прочих неестественных щупалец, они тянутся по простыне к разным частям моих рук и головы. Предпринять дальнейшие исследования окружающего мира я не успеваю и снова теряю сознание.
Когда я прихожу в себя в следующий раз, около меня сидит Сью Досс. При ее виде я испытываю радость и чувство уюта. Сью говорит — со своим техасским выговором:
— Твоя мама снаружи, — и выходит за дверь, чтобы позвать маму.
Мама входит в палату интенсивной терапии. В резком свете дневных ламп, встроенных в потолок, она озарена сиянием. Я не могу различить ее лица, но вижу, как она делает два шага, чтобы встать около меня с левой стороны. Поднимаю левую руку, и она сжимает ее обеими ладонями. У нее прохладные, мягкие и немного дрожащие ладони. Она наклоняется и целует меня в лоб. Вблизи я вижу, сколько беспокойства причинил своей матери, и, хотя едва в состоянии говорить, я выдавливаю из себя:
— Мама, прости, что напугал тебя. Я тебя люблю.
Она качает головой, и в ту же секунду мы оба начинаем плакать.
Несколько минут спустя, когда хлюпанье носом стихает и способность говорить восстанавливается, мама говорит мне:
— Мы со Сью шутили, что если тебя задержала не сломанная нога, то, когда мы доберемся до тебя, сломаем обе.
Мы оба издаем неуверенный смешок и улыбаемся друг другу. Любовь проходит между нами, достигая той части души, которая может быть затронута только воссоединением сына с матерью, матери с сыном. Я знаю, чего мы оба хотим: чтобы как можно дольше мы друг друга не покидали.
ЭПИЛОГ
Прощай, оружие, прощай, рука!
Люби ту жизнь, которую живешь, и проживай ту жизнь, какую любишь.
Jerry Garcia Band, «(I'm a) Roadrunner»Дни и недели после моего спасения были, скажем прямо, из ряда вон. Еще до того, как отец приехал в Гранд-Джанкшн, моя история попала в газетные заголовки по всему миру. Я потерял в каньоне двадцать килограммов и полтора литра крови. Впереди меня ожидало долгое восстановление, за ходом которого я мог следить по бегущей строке новостей Си-эн-эн: «Скалолаз из Колорадо, который ампутировал себе руку, находится в критическом состоянии». После трех операций, перенесенных за пять дней, и рекордного количества больничных оладушек, съеденных когда-либо в отделении интенсивной терапии больницы Святой Марии, количество цветов, которые мне присылали, переросло палату интенсивной терапии, и нам пришлось переехать этажом выше. Здесь, в те редкие минуты, когда я приходил в сознание, отец читал мне кучу писем, приходящих и от моих друзей, и от незнакомых людей, и буквально из-за соседнего угла, и со всех концов мира. Одна женщина из Солт-Лейк-Сити прислала мне открытку, в которой сообщила, что смыла в унитаз все запасы снотворного ее умершего мужа. Она писала: «Ваше мужество показало мне пример того, как нужно держаться. Я пообещала себе, что покончу с жизнью, если через год после смерти моего мужа дела не пойдут на лад. Теперь я знаю, что самоубийство — это не ответ. Вы вдохновили меня на то, чтобы оставаться сильной и храброй, чтобы бороться за жизнь». Мы с родителями плакали каждый раз, когда читали это письмо; в трудные времена это было напоминанием о том эффекте расходящихся кругов, который произвели на людей мое спасение и выздоровление.
Всю ту неделю родители от меня почти не отходили. Благодаря их любви, поддержке тысяч тех, кто молился за меня, благодаря тайным визитам многих друзей, которым удавалось ко мне пробраться, и отличной работе докторов и медсестер больницы Святой Марии, я понемногу набрал сил настолько, чтобы в среду, 7 мая в первый раз с момента моего несчастного случая выйти на улицу. Рекреационный терапевт из больницы хотел погулять со мной и отцом в парке через дорогу, но целая армия журналистов и фотографов караулила нас у дверей госпиталя по двадцать четыре часа в сутки. Поэтому мы наслаждались потрясающим видом зелени Гранд-Джанкшн и обрывами каньонов, сидя на складных стульях на крыше больницы. В эти полчаса воздух и краски пейзажа были особенно нежными; мы обменивались историями о путешествиях и мнениями по поводу бейсбола. Теперь это одно из моих любимых воспоминаний, связанных с отцом.
В тот же день я получил по почте посылку: подарок от моего друга Криса Ши из Портленда. Открыв коробку и развернув упаковку из фольги, я обнаружил внутри шоколадный пирог с толстым слоем сахарной глазури — в форме моей правой руки. Когда несколько моих друзей из Аспена приехали повидать меня в тот вечер, привезя с собой стопку компакт-дисков, чтобы я мог слушать, пока лежу, мама разрезала пирог