Кроссуэй. Реальная история человека, дошедшего до Иерусалима пешком легендарным путем древних паломн
Теперь, в Орсьере, лежа в своем временном убежище в ожидании сна, я вспоминал те месяцы после срыва. Лучше всего я помню чувство дикого, страшного, жуткого одиночества, хотя на самом деле я почти никогда не оставался один. Я работал в крупнейшем лондонском офисе открытой планировки. Мы снимали квартиру на двоих с лучшим другом. Рядом с домом был вокзал и самые оживленные перекрестки. У нас даже уборная выходила на станцию «Виктория». Что ни лето, по улицам текли толпы юношей и девушек в солнечных очках и резиновых сапожках – молодежь мчалась на фестивали: в Гластонбери, в Суффолк на «Latitude», да куда угодно, празднеств были десятки… Стоило открыть окна, и я мог услышать их голоса, их смех…
Грезы не ушли даже после приема препаратов. Только теперь я их даже не понимал. Воля ослабла. Я дергался от любого шороха и безвылазно сидел в квартире. Нет, даже в комнате. Восемь шагов в длину. Шесть в ширину. Шторы закрыты, но они пропускают свет.
Кому я там что был должен – не помню: я так ничего и не сделал. Желания, ответственность – да провались оно. Я пустил все на самотек. Дни шли своим чередом. Планы? Какие планы? Будущее – всего лишь бремя, удушливое облако. Но когда я пошел пешком в Кентербери, я поверил, я правда поверил, что стоит дойти до Иерусалима, и мне вновь станет хорошо – так, как было прежде. Это была моя ставка на кон. И именно она гнала меня сквозь зиму. Я не мог свернуть с пути, не мог даже замедлить ход. Я до одури боялся снова оказаться в той комнате, снова пережить тот погибельный морок. Я мог идти только вперед, вперед, вперед – прочь от своего прошлого. Но я нес эту память с собой, как мешок на плечах, как ярмо, и чем дальше я уходил от дома, тем тяжелее оно становилось – и тем сильнее меня гнуло к земле.
В углу комнатки стоял маленький алтарь: чайный поднос и на нем три свечи, пластмассовые четки и резная фигурка Девы Марии. Я не мог уснуть, я был весь как на иголках, и неведомо почему зажег свечу и сел перед алтарем.
Свет пламени озарил потолок, и я увидел имена паломников: Лука, Лоран, Анна и Мартин, Анна, Юдифь, Джетта и Марк, Стеф, Стефани, Томас, Саймон, Марианна, Федерика, Элизабет, Ева. Кто шел по этому пути? И зачем? Спасались от одиночества? Просто блуждали? Пытались познать свою веру? Искали исцеления? Каялись в грехах? Пытались исправить то, в чем оказалась бессильной медицина? А может, мы все шли за одним и тем же? Может, мы просто искали чуда?
Я закрыл глаза, но по-прежнему видел, как трепещет во тьме огонек, обнимая меня своим ласковым светом.
Я покинул приют с первыми лучами зари. Напротив пресвитерии возвышалась церковь с гранитными колоннами, устремленными к своду. Я решил войти внутрь. Все здесь было бесцветным и тусклым, кроме пары стрельчатых окон в апсиде – их стекла походили на озаренный манускрипт, – и иконы в северном трансепте, с которой на меня смотрел юноша в мантии. Он поднял вверх правую руку с раскрытой ладонью – нет, не благословлял. Этот жест был проще. Может, просто приветствовал. Или предупреждал. Останься. Останься там, где ты есть. В левой руке, тонкой, как тростинка, он держал пальмовую ветвь. Мученик. Подпись гласила: Преподобный Морис Торне, 1910–1949.
Дверь вела в комнату-музей, где я узнал остальную часть истории.
Я ПОВЕРИЛ, ЧТО СТОИТ ДОЙТИ ДО ИЕРУСАЛИМА, И МНЕ ВНОВЬ СТАНЕТ ХОРОШО – ТАК, КАК БЫЛО ПРЕЖДЕ. ЭТО БЫЛА МОЯ СТАВКА НА КОН. И ИМЕННО ОНА ГНАЛА МЕНЯ СКВОЗЬ ЗИМУ.
Морис Торне родился в деревушке возле Орсьера. Крестили его в церкви святого Николая. Седьмой из восьми детей, он рос беспокойным и нервным, и когда услышал легенду о святом Маврикии, фиванском легионере, то обещал матери, что так же, как и его святой тезка, умрет ради Христа.
Каждое лето мальчик пас отцовских овец, но в пятнадцать его послали в школу в аббатство Сен-Морис. В тот год Тереза из Лизьё, французская монахиня, позже причисленная к лику святых, умерла от туберкулеза. Ей было двадцать четыре. Книга ее воспоминаний, написанная во время болезни, «История одной души», стала бестселлером. Морис был очарован этой книгой и написал: «Смерть – это счастливейший день в нашей жизни… день, когда мы возвращаемся на истинную родину».
На музейных панелях были выставлены фотографии Мориса в школьные годы. Мальчишка в круглых очках и с кроличьей улыбкой стоял в середине класса, одетый в рубашку с жестким воротником, полосатый галстук и фуражку – награду от Швейцарского студенческого общества. Здесь же, в зале, в застекленных шкафчиках, хранилась коллекция реликвий: часы без ремешка, тетрадь по латинскому с разжатыми скрепками и та самая фуражка с фотографии, прошитая нитью с тусклым медным блеском: возможно, когда-то эта нить была золотой.
В 1931 году Морис написал аббату соседнего монастыря, что хочет стать монахом. Обитель, возведенная на вершине перевала Гран-Сен-Бернар, столетиями давала приют паломникам. Морис не смог объяснить свой душевный порыв. Он писал, что хочет уйти от мира и «избавиться от самого себя».
Юношу приняли. В августе он отправился в свой новый дом. Школьную форму сменила черная мантия, ныне висевшая в углу музея – ветхая, выцветшая, древняя. Здесь были снимки, сделанные в то время, когда Морис был в монастыре. Один понравился мне больше всех: девять послушников отправились в поход и позировали, изображая оркестр – в фартуках, солнечных очках, крагах и матерчатых кепках, превратив снаряжение в импровизированные инструменты. Один играл на скрипке-сковородке, другой бил в котелок-барабан, третий поднес к губам палаточный колышек, притворившись, что это флейта. Морис стоял позади и держал в руках флаг.
В других шкафчиках были еще реликвии: чаша для причащения, требник и трубка-бент. Были и еще фотографии: улыбчивый мальчик вырос в сурового мужчину с острыми скулами. Тексты с панелей рассказывали, как швейцарский пастух стал проповедником Евангелия в Тибете – но эта часть истории могла подождать. Пришло время последовать за Морисом Торне на Гран-Сен-Бернар.
Снаружи валил снег и порывисто дул ветер. Я стоял в церковных воротах, решая, куда повернуть. Слева была дорога на перевал, справа – автобусная остановка к тоннелю. Два часа – и буду гулять по итальянским холмам…
Я посмотрел на юг. Там, вдалеке, тучи разошлись, и на гребне сиял яркий снег. Я подтянул лямки рюкзака и зашагал навстречу небу.
Я поднимался все выше. Погода наладилась, лес измельчал, и наконец на склонах остались лишь несколько деревьев, торчавших, точно занозы на бледной коже. Все казалось ослепительно чистым, до рези в глазах. 1346 метров – Лидд, одинокая деревушка. 1632 метра. Бур-Сен-Пьер, каменные дома. Почти два километра. Бур-Сен-Бернар, пустой ресторан. Дорога кончилась. Частью она зарывалась в тоннель, частью – под снежный холм высотой в несколько этажей. За белым курганом тянулось ущелье с отвесными склонами и названием из дешевых триллеров – Долина смерти. Последний рывок к перевалу Гран-Сен-Бернар.
У входа в тоннель на расчищенном от снега участке припарковалось несколько машин. Рядом с ними надевала лыжи пара в серебристых куртках, Алекс и Франсуаза.
– На перевал? – спросил я.
Алекс кивнул.
– А сколько до него?
– Два часа. Там все нормально. – Он указал наверх, на снежный скат, туда, где кончалась дорога. Пластмассовые треугольные флажки, выставленные через каждые тридцать метров, обозначали путь для лыжников. – Идешь по флажкам, и так до самой вершины!
Я смотрел, как пара заскользила к скату.
– Догоняй! – крикнула Франсуаза.
На вершинах виднелись длинные перистые облака, но день был ясным. Два часа? Конечно, я пойду! Я смазал лицо вазелином, съел мятную плитку «Kendal», нацепил снегоступы брата Жан-Мишеля и двинулся к скату.
