Хитиновый покров (СИ)
— А ты еще считала Прескотта ебанутым, — наконец говорит он. — Да по сравнению с Колфилд он просто заинька! Сидит где-то в углу, закидывается диазепамом да в кишках чужих ковыряется. Мы хотя бы можем предположить, чего от него ожидать. Но это...
— Прескотт тоже тот еще урод.
Хлоя трясет головой, и синие волосы отливают лазурью в холодном свете ламп.
— Как насчет сатисфакции? — деловито спрашивает Уильямс. — Давай накачаем ее просроченным галоперидолом!
Прайс выдавливает из себя улыбку.
Она не хочет мстить — скрипнув зубами, просто забыть все это, отложить в копилку памяти, напиться до полусмерти и не думать об окровавленных пальцах Кейт, цепляющихся за ее халат, который до сих пор лежит скомканной тканью в углу комнаты, словно напоминание о последствиях.
Прайс думает, что дело вовсе не в публичном позоре, нет — в конце концов, ей плевать на мнение других; дело в ее наивности, с которой она все никак не может завязать; ведь к двадцати семи люди становятся умнее и умеют видеть других людей насквозь, но Хлоя до сих пор отчаянно пытается кому-то поверить.
Просто потому, что ей это необходимо.
И почему тем, кто берет у нее этот кредит веры, становится простая, угловатая Колфилд, тонкими руками сжимающая за спиной нож, она не знает.
И ведь есть еще Рейчел — ее Рейчел, — чью папку медик скидывает Макс на почту в порыве чувств, и пусть Эмбер там — «пациент 211», Колфилд может просто взять историю болезни у ее кровати, и тогда Хлоя вновь окажется под ударом.
Ей больно — наверное, именно так переживают боль взрослые люди: отутюженные вороты рубашек, стопки грязных чашек из-под кофе, початый гавайский ром, вдруг резко всеотвеченные сообщения на электронной почте, упорядоченные папки, готовые к сдаче отчеты.
Прайс не хочет мести или длинных, вымаливающих прощение разговоров.
Она просто хочет пытаться жить дальше.
*
Макс скукоживается на кровати, и боль, свернутая в тугой комок, наконец заполняет ее вытянутые в струны жилы.
Теперь она может смело сказать: в мире есть человек, который ее действительно презирает.
И что разъест ее плоть сильнее этого сернокислотного презрения? Что спасет слезающую кожу, если она слезает не снаружи — внутри, струпьями, хлопьями, кусками?
Она возвращается в комнату и долго лежит на холодном паркете, молча шмыгая носом; а потом бьет ладонями по полу, пока те не начинают гореть от боли; воет — тихо и протяжно, сжимая зубы, глотая слезы; беззвучно кричит, обнажая связки на горле, захлебываясь в чувстве вины.
Макс вспоминает, как в одной из книг по фотографии читала о ханахаки* — глупая книжонка почти сразу отправилась на дальнюю полку; да только вот сейчас она не кажется ей глупой, нет, лежа на кровати и сжимая руки на шее, Колфилд чувствует эти чернильные лепестки, щекочущие горло.
А потом ее выворачивает — болью, слюной и желчью, и нежные цветы покрывают простынь и деревянное изголовье кровати, прорастают сквозь сотни фотографий, засыхают на пледе, все еще хранящем запах Прайс; и Макс проваливается в спасительное забытье.
В понедельник она не идет на практику.
Ее не ищут, о ней не спрашивают, никто не звонит и не приходит навестить.
Каждый ее сосуд наполняется напалмом*, поднеси спичку — и она вспыхнет, сгорит за секунду.
Все происходит так, как и надо.
Во вторник она все еще никуда не выходит.
Тело — худое, ломкое, разбитое тело — не слушается ее, не встает выпить воды или поесть; Макс не принимает душ, не проверяет телефон, не проветривает комнату; она просто лежит на кровати, и в сухом бреду ей кажется, что в ней распускают побеги синие гибискусы.
Тяжелые цветы тянут ее к земле, не дают подняться, не позволяют дышать; ее альвеолы — лепестки с шипами; сердце — сплошная глина; Макс кажется, что она умирает.
Когда последние цветы сгнивают на ее иссушенной плоти, в дверь барабанят так сильно, что кусок деревяшки срывается с петель.
Она надеется увидеть белоснежный халат и упасть перед ним на колени, но видит лишь черный костюм с цифрой «4» на груди, слышит знакомый голос и пропадает в сполохах светлых волос.
Иголка капельницы вонзается в ее кожу, и лекарство струится по венам стеклянными лучами.
Макс — разбитая хрустальная ваза с цепками-лапками алой крови внутри.
*
Когда в четверг Колфилд появляется, наконец, на практике, Чейз с самой акулистой из своих улыбок продлевает ей время стажировки в больнице еще на две недели; и все возражения, бумажки и справки сразу же летят в ведро.
Первое, что слышит Макс, робко входя в кабинет Хлои, это громкое:
— Да я бы умерла за тебя, засранец!
Колфилд пятится назад.
— ...а ты не можешь выполнить простую просьбу! В смысле — они не доставляют такую пиццу в больницу?! Хм... Возможно, они подумали, что ты просишь не те грибы... Вот дерьмо. — Хлоя замечает Макс, сжавшуюся между распахнутых дверей. — А я думаю, чего дует так... Да никто не дует, Джас, успокойся! — кричит она в телефон. — Увидимся на обеде. — Космический чехол падает на стопку бумаг. — Опаздываешь, Колфилд.
Макс скукоживается и зажмуривает глаза, готовясь к буре, но Хлоя лишь скользит по ней равнодушным взглядом.
— Меня задержала доктор Чейз...
— Мне плевать, — отвечает Прайс, переодеваясь в хиркостюм. — Работа не ждет, и я тоже. У тебя четверо в интенсивке, смена бригад в два часа дня — я опять возьму к себе ДаКосту на все внеплановые, после — найди Алана, будешь помогать ему готовить операционные, загляни к Мерту — у них сегодня уже три вызова было — и забери бумаги на сердечников, папки раскидай по кабинетам, отнеси эту стопку в архив к Лексе, заполни карты практик, отправь документы Майерс куда-там-ее-послали и — да, последнее — закажи уборку всех кабинетов в нашем коридоре на сегодня-завтра, ты поняла?
У Макс, записывавшей все в блокнот, ломается карандашик.
— Я должна это все сделать за сегодня?
— Ты должна это все сделать за те два часа, что я буду на внепланке, — отрезает Хлоя. — Не справишься — возьму на твое место Прескотта. Он, по крайней мере, не опаздывает.
— Пожалуйста, позвольте мне...
Дверь захлопывается.
Макс сползает по стенке на пол и утыкается лицом в колени.
*
В комнате отдыха пусто, черство и затхло, хотя обычно здесь собираются болтливые санитары, пьющие горячий, до одурения сладкий чай или кофе, ругающие отсутствие курилок и матерящиеся на чем свет стоит.
Нейтан забивается в самый дальний угол и, пачкая белоснежные полы халата, поджимает ноги под себя.
Тонкая игла вспарывает кожу и с хрустальным звоном входит внутрь.
Он знает: до прихода еще двадцать минут, и эти двадцать-гребаных-минут ему надо продержаться, но желание перегрызть серые вены сводит с ума, и Нейтан прижимает запястье ко рту и впивается в него зубами.
Вкус железа наполняет его рот быстрее, чем наркотик притупляет разум; и Нейтан откидывает голову назад, выдыхая кислый воздух.
Пять минут. Ему нужно еще пять минут, а после он сможет работать дальше.
Макс слышит эти шепотки за спиной, чувствует, как на нее смотрят — косые взгляды, поджатые губы, большая дистанция; и, поймав очередной укоризненный взор, не может совладать с собой — она срывается и бежит в комнату отдыха, где, плотно закрыв за собой дверь, прислоняется к ней спиной.
— Раз-два-три, раз-два-три... — Она пытается успокоиться, но вместо этого зажимает ладонью рот и жалобно всхлипывает.
Хлоя, чертова Хлоя, четыре буквы имени, погасшие окна, беспросветная мгла, стеклянные глаза; Хлоя, чертова Хлоя, соленые слезы, тупая боль, колкие иголки.
Хлоя.
Чертова Хлоя.
Сапфировые перья волос, похмельно-сухие губы, запах горького кофе и красных Marlboro, глаза — космос на ладонях, первородные звезды, пальцы — тонкие стебли, Хлоя, Хлоя, чертова Хлоя.
Память в груди цепкая, как крючок: остро, железно, захочешь — не вытащишь; ходить теперь, как графитовый стержень — поломанный и ненужный, но вдруг, вдруг понадобится поставить подпись под некрологом?