Серый мужик (Народная жизнь в рассказах забытых русских писателей XIX века)
— Не бойтесь, сударыня! — говорит. — Туалета вашего не изомнут… Берите, говорит, ее! Чего на нее смотреть!
Как это они меня взяли, да положили на лавку-то, да как подолишко-то мне заголили… извини, государь мой… так я, слышь ты, такую в себе силу почувствовала, что так вот, кажется, взяла бы в руки всю эту ихнюю полицию, все это строение то есть, да и закинула бы в тридесятое царство; шесть человек, слышь, насилу меня удержали! Только уж как домой привели — этого не помню… Вот те Христос, не помню! Туман такой в голове у меня доспелся… Опосле малехонько опамятовалась; стыдно мне таково стало: ну не могу, слышь, глядеть на человека, да и шабаш! На лбу у меня то есть как будто огненными словами написано, что тебя в полиции стегали: всякий, мол, как взглянет, так сразу и прочитает… А плакать я, государь мой, не плакала; и рада бы, да слез, как на грех, втупоре не было… Барошни все ко мне приставали с ласками своими разными, только мне уж не до того было… «Ну, вас! — думаю. — Отойдите, отвяжитесь вы от меня, барские дети!» И задумала я, государь мой, думу… крепкую думу… совсем сумасшедшая была я втупоре! Вот, государь ты мой, как улеглись это все в доме-то, я и пошла в баронину спальню… Подошла к дверям-то, послушала: спит… «Ладно!» — думаю себе. А барошни-то у себя, в другом покое, почивали. А у барони-то ночник горел; такое ужу ней заведение было; светло не светло, а голову человеческую от подушки отличить можно… Подошла я это к самой, слышь, ее кровати, еще послушала: спит крепко; а лицо такое злое… А я с собой из девичьей, слышь ты, подушку принесла. Поглядела я, поглядела на бароню-то да подушку-то ей к лицу и прижала: не называй, мол, нас больше скотами, сахарные барские уста? Так я, государь мой, втупоре ее и порешила… Просто она у меня и не пикнула; только маялась шибко — билась. Ахти-хти-хти, Господи, Господи! А с вечера я еще в завозне топор припасла… Пошла отыскала я его — да к барину… Сама дрожу вся, и в голове туман, а на ногах крепко стою… Ощупала я у него голову-то, слышь ты, да обухом то его и брякнула по лбу… и пошла направо да налево, направо да налево… топором-то, слышь! Уж и не помню я, не знаю, чего это со мной такое доспелось втупоре… только я как полоумная была! Выбежала я это на улицу, а ночь-то была светлая, месячная… Гляжу: на платьишке-то у меня кровь все, а оно такое маркое было — желтенькое, слышь, как сейчас помню… Как увидала я кровь-то, и побеги, да прямо к губернаторскому дому… Прибежала я, слышь ты, позвонила… Лакей ихний мне навстречу вышел, нарядный такой, важный… Хотел он было мне под самым носом дверь припереть, да я, государь ты мой, прямо в залу да посредине-то и остановилась, как есть вся растрепанная да в крови… А гости у него сидели, и людно таково их там было: все барони да кавалеры, да все нарядные такие…
Побледнел ведь губернатор-от, как меня увидал! Слышь, и гости-то его все тоже побледнели, али уж мне втупоре так показалось… Не дала я это им опомниться, показала губернатору-то на кровь-от на платьишке, да только и вымолвила:
— Вот, мол, полюбуйтесь, ваше превосходительство, на свое греховное дело! Сдержала, мол, я свое слово!
Да так тут, на месте-то, где стояла, об пол и грохнулась… Ах-ти-хти-хти-хти, Господи, Господи! Опосля, как я уж в остроге сидела, губернатор-от, этот самый, приезжал острог осматривать: прокурор с ним был. Вошли они это и в нашу половину. Губернатор-от меня и заметь.
— Это, мол, не почмейстерская ли девка? — у прокурора спрашивает.
А сам-от побледнел весь.
— Точно так-с, — говорит прокурор, — она самая. За то, мол, и за то судится…
Только губернатор-то ведь не дал ему сказать…
— А! — говорит, да глухо таково. — Знаю. Ах ты… сибирячка этакая!
Задохся, слышь, совсем: повернулся, да и вышел скорешенько таково. Вот с этого самого, государь мой, и прозвали меня сибирячкой да так и зовут все. Спервоначалу меня бабы острожные так прозвали, вишь, оно слышали, чего губернатор-от мне сказал; а после и Филиппушка стал меня так звать, поглянулось ему, слышь ты… Так вот я, государь мой, и попала опять на свою родимую сторонушку… Кнутом ведь, слышь ты, меня били: с тех самых пор вот спинушка-то и болит к ненастью — ломит, слышь… Ахти-хти-хти-хти, Господи, Господи!
Старушка остановилась, едва переводя дух. Хотя в избе было и темно, но мне как-то сердцем виделось, что по увядшему лицу ее текли горячие слезы, такие же юные и свежие, как ее рассказ, такие же горькие, как его содержание, и такие же мучительные, как ее душевная рана, не зажившая вполне до такой глубокой старости!
— А с Филиппом-то, бабушка, вы так уже больше и не встречались, что ли? — спросил я погодя, когда она немного поуспокоилась.
— Чего ты это, государь мой! А старик-от мой на что? Он ведь и был Филипка-то!
Неожиданность этого ответа чрезвычайно сконфузила меня: я только теперь вспомнил, что действительно хозяина моего звали Филиппом Тимофеичем.
— Да он еще чего сделал, Тимофеич-то мой! — прибавила неожиданно старушка, видимо довольная своей памятью. — Он вот какую, государь мой, штуку удрал… Как приехал из Москвы-то да как про меня ему все рассказали, он и поди к губернатору: «Заел ты, мол, ваше превосходительство, мою Настю! Подлец, мол, ты!» Вот чего! Так мы по одной дорожке с ним и пошли; он ведь это нарочно для того и сделал. А обвенчались уж мы с ним здесь, на поселении то есть, много годков спустя. А только, могу тебе сказать не хвастаясь, государь мой, я ему в руки досталась как есть голубицей невинной… вот те Христос! Хоть его самого спроси… Это уж как перед Богом! Одначе, государь мой, приятного тебе сна желаю! — заключила со вздохом старушка.
Я от всего сердца пожелал ей того же. Но сам я долго не мог заснуть: перед глазами у меня беспрестанно восставала, со всеми своими действующими лицами, эта вопиющая драма, ежедневная, правда, но, может быть, потому именно и неведомая счастливым и сильным мира сего… Зато, когда на другой день я проснулся в одиннадцать часов утра, мне живо почувствовалось, что нигде еще не засыпал я, совершенно уверенный в своей безопасности, с таким наслаждением и беспечностью, как заснул под кровом этой энергической пары!
День стоял чудесный: теплый, светлый. Лошади мои были уже готовы. Вся семья вышла проводить меня, как родного, до ворот своего дома.
Я, признаюсь, едва не заплакал, садясь в кибитку: так мне было жаль оставлять этих добрых, простых людей… Сын хозяина, красивый парень, каких мне редко удавалось видеть, молодецки вскочил на козлы. Сестра вынесла ему позабытые рукавицы; он игриво ущипнул ее за шею, а она поправила ему за это волосы под шапкой…
— Ну, с Богом! Трогай, парень! — заключил хозяин наше трогательное прощание.
— Напредки просим тебя, государь мой! — кланялась мне любовно старушка.
— Лихом не поминайте! Смотри, Ваня, шапку не потеряй! — кричала Дуня.
Но мы уж мчались во весь дух свежих сил…
А. И. Левитов
Блаженненькая
А. И. Левитов (1835–1877) — из семьи священников. Сам закончил духовное училище и поступил в Тамбовскую семинарию, которую бросил, несмотря на сопротивление родителей. Почти без денег пешком отправился в Москву, а затем в Петербург, где поступил в Медико-хирургическую академию. Мучительно переживавший свою социальную чуждость литературному миру, имевший склонность к спиртному Левитов тяжело выстраивал отношения с журналами. Творческий расцвет Левитова пришелся на первую половину 1860-х гг., когда им были созданы многочисленные очерки, отразившие богатый опыт скитальчества и знание социального дна народной жизни. Умер от чахотки в совершенном разорении. Рассказ «Блаженненькая» был напечатан в журнале «Зритель» (1862, № 45).
IНа дороге серая осень. Ничего не видать сквозь эту туманную пелену, которая так печально окутала все широкое пространство степи, по которой едете вы. Как издали иногда шумит прорвавшаяся речная плотина, так и в это время с хлясканьем колес вашего экипажа, с глухим топотом конских копыт, сливается какой-то странный, беспрерывный шум.
