Красноармеец Краснофлотец № 21-22 ((ноябрь 1937))
Пулемет дрожат от напряженья,Веер пуль и невидим и густ.Ловит мушка дальние мишени,Без усилий подается спуск.Или глаз устал от напряженья.Или порох вдруг пахнул дымком —Показались дальние мишениЯростно поднявшимся врагом.Он идетВсе ближе, ближе, ближе.Солнце пробегает по штыкам.Пулемет мой хладнокровно нижетСтруями по выросшим врагам.Пулемет замолк…И все понятно.Все на местеВ ярком блеске дня.С выдержкойИ со стрельбой отличнойПоздравляет командир меня.Краснофлотская плясоваяЭх, топни нога!В кобуре — наган.На линкоре— бронь.Веселей, гармонь.Гармонь мол,Голосистая.У колхоза рожь—Колосистая.Эх, яблочко,Поплясать люблю.Каблуком о полХорошо дроблю,Лента вилась—Не завилась,Лента вьетсяНа ветру.Воевать сестраУчилась,Я стрелятьУчил сестру.Говорит волна:«Началась война».Мы в ответ волне:«Быть врагу на дне».Эх, яблочко,Переспелое.Моряки своеДело сделают.Эх, яблочко,Да колхозное!Стал Балтийский флотСилой грозною.У КОСТРА
Новая охапка сушняка, брошенная в костер, вспыхнула ярким пламенем, освещая загорелые лица бойцов. Тишину крадущейся ночи нарушал бурливый шум горной речушки, катившей свои мутные воды через острые выступы камней и завалы бурелома. Недалеко от костра иногда слышен был беспокойный топот лошадей, встревоженных запахом таежного зверя.
— Должно быть, опять волки? — ни к кому не обращаясь, сказал красноармеец.
— Может, и волки, — согласился седой проводник.
Это был местный житель Никита Матвеевич, старик лет семидесяти, а может быть, и восьмидесяти, страстный охотник, которого хорошо знали во всех окрестных становищах и зимовках. Несмотря на свой возраст, он сохранил редкую бодрость, легко делая переходы в тридцать и даже сорок километров.
— Эх, быть бы в его возрасте таким, как он! От лошади отказался — пешком идет, — говорили с уважением и некоторой завистью бойцы, глядя на немного сгорбленную, но подвижную фигуру Никиты Матвеевича, на его неторопливую, но быструю походку.
Сегодня был особенно трудный переход: тучи слепней и оводов не давали покоя, бурные речки и бурелом преграждали путь, крутые подъемы и спуски по острым камням измотали людей и животных. В сумерках в лощине у ручья раскинули бивуак. У каждого нашлось дело — кто готовил ужин или чай, кто чинил обувь, кто пробовал свои архитектурные способности, сооружая шалаш из коры, а Коля Волжанин, страстный рыболов, бродил около ручья, силясь уловить в воде отблески серебристой чешуи горбуши.
Проводник сидел на корточках, спиной прислонившись к дереву, и дымил самодельной трубкой, порой бросая из-под нависших белых бровей пытливые взгляды на красноармейцев.
— Что так смотришь, Никита Матвеевич? — обратился к нему один из бойцов, поймав на себе его взгляд.
— Смотрю вот я и диву даюсь. Не жизнь у вас, а прямо малина.
В тени послышался смех.
— Да уж, хороша малина, — отозвался кто-то, вспоминая трудности дневного перехода.
— А скажешь, не малина? Эх, мил человек, не служил ты раньше, вот и не знаешь, как солдат жил.
Старик сделал большую затяжку из трубки и продолжал:
Старик сделал большую затяжку из трубки и продолжал…
— В памяти у меня офицер один. Такой здоровый, да жирный был, что народ диву давался. Жил он у нас в деревне, в отдельном доме. Ох, и издевался он, толстобрюхий, над солдатами. Бывало, поедет на лошади в тайгу, остановится около крутой сопки и приказывает солдатам нести его на сопку на руках. А чуть что не по его — сейчас начинает морду бить. Прикажет наложить в мешки камней, и — неси в деревню. Целую гору за лето натаскали. А вы что? Ежели кто получит царапину — командир сам перевязку делает, а сегодня вот тот, — проводник мотнул бородой на одного из бойцов, — ногу, что ли, потер, так командир взял у него винтовку и мешок, да сам и понес. Разве раньше это было? Мне-то, постороннему человеку, виднее. Вы за своим командиром, что за матерью хорошей живете.
Бойцы молчали.
— А что, отец, давно по тайге-то ходишь? — нарушил молчание один из бойцов.
— По тайге-то? Без малого полста лет, как из солдат пришел.
— Поди страшно, зверей много всяких.
— Зверья-то много. Только зверя, мил человек, не бойся. А вот раньше, действительно, страшно было. Не зверя, а человека люди боялись. Человек в тайге хуже зверя был.
Никита Матвеевич задумчиво посмотрел на костер, глубоко вздохнул и начал:
— В те времена партизанил я. Семеновцы тут у нас ходили. Те, которые против них были, в тайге хоронились. А белобандиты выследят, нападут на стан, кого перебьют, кто убежит, а малых детей, — ходить кои не умели — проколют штыками и на таком вот костре жарят… живых-то… Помню, пришли к нам в деревню, поймали нашего вожака на улице, тут-же пристрелили и бросили. Поутру бабы подобрали — жив еще был, сволокли в подполье и там лечили тайком. Узнали, сволочи. Пришли, полезли под пол, выволокли, прикладами забили.
Старик остановился, затянулся и продолжал:
— А его брата больного с постели стащили. Выволокли на улицу, привязали к телеге и поехали в кабак. Всего в куски разорвали. Всю семью изничтожили. Бабу молодую, сноху, за водкой послали, а сами ей пуль десять в спину-то. Так и легла на дороге. Ребятишки, одному пять, а другому шесть годков, бегут к ней и кричат: «Мама, ма-ма!» А офицер выскочил с наганом, кричит: «Бей их, вырастут, тоже по сопкам бегать будут». Меньшего тут же застрелили и собакам бросили, а большему набили в рот соли с опилками…
За палаткой послышался треск сучьев, кто-то шел к костру. Команда насторожилась, щелкнули затворы винтовок, глаза сверлили окружающую тьму. На мгновенье наступила тишина, потом вдруг снова затрещали сучья, что-то хрюкнуло и, ломая на пути сухие ветки, помчалось в тайгу.
— Кабан! — весело проговорил проводник, — надо было выстрелить.
— Все равно, не попал бы.
— Кто знает? Я углядел, где он остановился, да он учуял и побежал.
— Настоящие охотники всегда на рев стреляют, — заметил один из красноармейцев-сверхсрочников, проводивший третье лето в тайге.

